1990


Карякин Ю.Ф. От ”Бесов” до “Архипелага ГУЛАГ”: Послесл. // Достоевский Ф.М. Бесы. Ижевск: Удмурдия, 1990. С.



ЮРИЙ КАРЯКИН

ОТ «БЕСОВ» ДО «АРХИПЕЛАГА ГУЛАГ»

«Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждению. Но откудова же вы это вывели? Я вам прямо не поверю и скажу напротив, что безнравственно поступать по своим убеждениям. И вы, конечно, уж ничем меня не опровергнете. <...> Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?»

Ф. Достоевский


Две принципиальные особенности есть у настоящего издания «Бесов» (одна — как бы внешняя, вторая — внутренняя).

Обе они заставляют читать роман совершенно новыми глазами.

Во-первых, так случилось, что это издание совпадает с первой публикацией у нас «Архипелага ГУЛаг» А. Солженицына.

Во-вторых, глава «У Тихона», выброшенная в свое время Катковым (вопреки воле Достоевского), восстановлена в основном корпусе романа.

Восстановление главы «У Тихона» планировалось с самого начала, Синхронность же появления именно этого издания «Бесов» с «Архипелагом ГУЛаг», конечно, случайна, хотя давно уже было ясно, что встреча этих двух гениальных произведений неизбежна.

Мне удалось прочитать в рукописи несколько глав «Архипелага» еще в 1967 году (хотел написать: посчастливилось — нельзя, как нельзя сказать — посчастливилось получить похоронку, а здесь — похоронку больше чем на сорок миллионов твоих соотечественников, твоих современников). И тогда же я обозначил для себя: От «Бесов» до «Архипелага ГУЛаг» (а еще раньше, в 63-м, обозначил так: От «Бесов» до «Одного дня Ивана Денисовича»). Но ни тогда, ни даже год назад не ожидал, что можно будет вот так открыто сказать: отныне эти два художественных исследования одного и того же, в сущности, явления будут сопряжены навечно. Да, так вышло, что «Бесы», к величайшему нашему несчастью, оказались непостижимы без «Архипелага ГУЛаг», Но и «Архипелаг ГУЛаг» кровно связан с «Бесами». Прочитайте, перечитайте, сравните их сами — и вы убедитесь в этом.

Между этими двумя книгами — около ста лет (1872–1967). Они знаменуют какой-то целый законченный цикл не только русской, но и всемирной истории, цикл, главным признаком которого явилось беспрецедентное понижение цены жизни, цены жизни человека, цены жизни народов, — якобы во имя небывалого счастья в будущем. Сравните из черновиков к «Бесам» — Петруша Верховенский: «Если б возможно было половину перевешать, я бы очень был рад, остальное пойдет в материал и составит новый народ»; «На растопку...»; «На растопку...»; «Матерьял!»; «Всех оседлать и поехать»; «Коли же не согласятся — опять резать их будут, и тем лучше».

Одна книга — у самого входа в ад, называемый «казарменным коммунизмом», «тоталитаризмом» и т. п. Другая — на выходе из этого ада.

Одна — страшный крик предупреждения о страшном бедствии. Другая — «опись» результатов этого бедствия.

В одной — «трихины» духовно-нравственного СПИДа мы видим под микроскопом, В другой — перед нами картина эпидемии, порожденной этими самыми «трихинами» и охватившей десятки, сотни миллионов людей.

Прочитайте, перечитайте, сравните эти две книги, и от их столкновения высекутся все новые и новые трудные, беспощадные мысли, и, может быть, главная среди них: при такой-то цене — такие результаты?! Что же это за убеждения такие, которые н требуют такой цены, которые и приводят к таким результатам? Что же это за принципы и что же это за люди, которые, по известному выражению, «не хотят поступиться» такими принципами?..

А между этими двумя книгами — еще целая библиотека страшных и мужественных произведений («Мы» Замятина, «Чевенгур», «Котлован» Платонова, «Новый смелый мир» Хаксли, «1984», «Ферма животных» Оруэлла и т. п.), о которых можно сказать; все они вышли из «Бесов».

Я даже убежден, что не может быть сегодня сколько-нибудь основательного политика и политолога, философа и социолога, не может быть просто человека, на самом деле мучающегося судьбами своего народа, человечества, — не может их быть без прохождения страшного университета — «Бесов» и «Архипелага ГУЛаг». Причем никакой ускоренный курс здесь не поможет: о слишком серьезных вещах идет речь.

Рассказывают: А. И. Солженицын раз в год облачается в свои лагерные одежды и так проводит весь день. Даже он боится забыть ГУЛаг!

И Ахматова писала:

...и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных «марусь»,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь...

Убежден: эти две книги должны быть прочитаны впервые в возрасте подростковом или юношеском: прививка против бесовщины на всю жизнь.

Наше поколение прочитало и поняло их слишком, слишком поздно.

Навсегда запомнились ночи конца 50-х годов. Только что прошел XX съезд. Для меня и большинства моих друзей это было настоящее потрясение. А один очень близкий мне человек (ныне уже покойный), классический русский интеллигент, типичный Степан Трофимович Верховенский, доктор химических наук, профессор, спасавшийся от домашних и политических невзгод в Достоевском, Лескове, Чехове или уходя по четвергам в Дом ученых (где он играл в оркестре на кларнете), сказал мне, грустно усмехнувшись: «Так ведь все это есть в «Бесах».., Меня в 36-м чуть не посадили за одно чтение этого романа. Кто-то донес...»

Да, это были страшные и просвещающие ночи: мы читали «Бесов», читали и черновики к роману (раздобыли).

Мы читали о таких, как Петруша Верховенский: «Все они, от неумения вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве». Читали и вспоминали процессы — Шахтинскпй, Промпартии...

Мы читали: «Мор скота, например. Слухи, что подсыпают и поджигают. Вообще хорошенькие словечки, что подсыпают и поджигают» (11; 278)1. Читали и вспоминали: и у нас эти «хорошенькие словечки» были на слуху, гигантской осиной тучей окутывали, кусали они миллионы людей и те впадали в небывалое массовое безумие от этих «хорошеньких словечек».

Можно ли было не вспомнить о «чрезвычайных тройках», прочитав: «О, у них на всё смертная казнь и всё на предписаниях, на бумаге с печатями, три с половиной человека подписывают»?

А с какими мыслями должно было читаться такое (слова Петруши после убийства Шатова). «Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых». Шатовых много тысяч, а других — много миллионов.

А ночной визит Эркеля к Шатову, в сущности, арест? И опять-таки. сколько миллионов таких визитов он предвещал?

И, понятно, прямо на Сталина «замыкались» слова о Петруше: «Кто не согласен с ним, тот у него подкуплен» (11; 106).

И на что, как не на сталинскую коллективизацию, должны были «замкнуться» такие слова: «Вы не постыдились написать, что вы даете 80 миллионам народу только несколько дней, чтоб он снес вам свое имущество, бросил детей, поругал церкви и записался в артели» (11; 110).

А восторг Петра Верховенского перед Шигалевым: «У него хорошо в тетради, у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! <...> Цицерону отрезывается язык. Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, вот шигалевщина!»

Мы читали, читали и — не верили своим глазам: все это мы знали, все это слишком хорошо помнилось и слишком, оказывается, не понималось. Мы читали и перебивали друг друга чуть не на каждой странице: «Не может быть! Не может быть! Откуда он это знал?»

А потом — сколько раз эти же слова повторялись и о Китае, и о Кампучии, и о Румынии, и о Корее (северной), и о Кубе, а еще о Японии, Италии (по поводу беснования тамошних «красных»).

Но все-таки — это было еще потрясение больше, так сказать, политическое, чем духовное.

Конечно, нет сомнения: непосредственно социально-политические интерпретации романа очень, очень важны и неизбежны (и для самого Достоевского были очень важны и неизбежны). Конечно, они очень много дают для нашего просвещения, для понимания романа. И однако же это — самое малое, что может нам дать роман, самое малое, что в нем заключено, что должны мы из него извлечь (как и из «Архипелага ГУЛаг»).

Вероятно, мы находимся еще лишь в преддверии понимания всего смысла «Бесов», всей гениальной поэтики этого романа. Вот когда рассмотрим его в большом контексте русской и мировой литературы, культуры вообще (работа надолго и на многих), когда включим роман в развивающуюся систему образов, символов, — знаков — в систему всего языка этой литературы, этой культуры, — вот тогда лишь, наверное, приоткроется нам наконец самое тайное, самое пронзительное в нем, тогда поражены будем (и не раз), какие глубокие, крепкие фольклорные, народные корни у романа, по каким звездам он сориентирован, какая могучая в нем сила животворной, спасительной традиции, традиции вековечного духовного отпора бесовщине, какая прибавка в нем к этой силе и как она, сила эта, начнет расти в нас. Но и сегодня пора к «Бесам» (и к «Архипелагу ГУЛаг») отнести слова Достоевского: «Самоуважение нам нужно, а не самооплевание». (26; 31)2.

Может быть, и во всей мировой литературе нет книг более страшных, мрачных и, кажется, безысходных, чем «Бесы» и «Архипелаг ГУЛаг». Наверное, это так и есть, если только зачеркнуть одно слово — «безысходность». Отдадим себе ясный отчет: обе книги созданы руками человеческими. «Бесы» — ведь это уже победа, духовная победа над бесами, пусть победа пока одного человека, одного художника. То же самое надо сказать и об «Архипелаге ГУЛаг». То же самое и плюс еще кое-что. Речь не только о личном тюремно-каторжном опыте А. И. Солженицына, но и о том, что «Архипелаг ГУЛаг» написан как прямой вызов одного человека, одной личности — целой системе. Мало и этого. «Архипелаг» написан человеком, за которым эта система организовала настоящую погоню, на которого устроила настоящую облаву. И вот, во время этой-то облавы, этой погони и был написан «Архипелаг ГУЛаг».

Обе книги несут в себе небывалый положительный заряд, небывалую энергию света, подвига, спасения.

Это действительно две победы, иначе — откуда взялась такая ненависть к этим книгам, к этим авторам со стороны бесов? Иначе откуда взялся такой низкий страх? Работают, работают «Бесы», боятся, боятся их бесы. А теперь еще заработал «Архипелаг ГУЛаг», теперь еще и его надо бояться, теперь еще и его надо ненавидеть.

Да, две духовные победы — на входе в ад и на выходе из него. И теперь только от нас самих зависит — сделать эти победы двух великих людей — победой своей, общей. Но разве не ради этого они и шли на свой подвиг? И в чем же еще другом черпать нам силы, как не в живом примере, как не в воплощенном слове правды? Нельзя без этого ни жить, ни выжить!

Теперь — наша очередь понять: «Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?» (27; 56).

Теперь — наша очередь взять свои убеждения и проверить их на истинность, на мужество, на честность, на совесть — на человечность: что выжило в горниле опыта, запечатленного в «Бесах» и «Архипелаге ГУЛаг», а что — сгорело дотла?

Сколько самодовольных догм, «абсолютно истинных» вчера, мы уже недосчитались сегодня от их столкновения с реальностью и скольких недосчитаем завтра, если будем живы, а точнее — обязаны недосчитаться, чтобы — жить.

А теперь перейдем ко второй особенности настоящего издания.

ХРАМ БЕЗ КУПОЛА...
(«Бесы» без главы «У Тихона»)

Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни...

Анна Ахматова

Попытаемся представить себя читателями «Русского вестника» 1871 года. Именно здесь, с первого номера, начали печататься «Бесы». Первое исполнение...

Весь год читатель держался в нарастающем напряжении. К одиннадцатому номеру оно достигло, казалось, предела. Две трети романа были позади. Чувствовалось уже дыхание трагического финала, но продолжали завязываться все новые и новые узлы и — все крепче.

В этом номере было две главы — 7-я («У наших») и 8-я («Иван-царевич»). Предыдущая, 6-я, заканчивалась словами Петра Верховенского, брошенными перед тем, как войти к «нашим»: «Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу. Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь».

Встреча «У наших» заканчивается скандалом, вызванным Шатовым, которого сознательно спровоцировал на это Петр Верхо-венский. В следующей главе Ставрогин, похоже, навсегда разрывает с Петрушей и («Я вам Шатова не уступлю»), даже бьет его в бешенстве и уходит. А тот — догоняет и трижды, шепотом, умоляет, упрашивает: «Помиримтесь, помиримтесь... Помиримтесь!» И вдруг — сбрасывает маску, перестает «сочинять физиономию». Он произносит свою дьявольски-вдохновенную речь, рисуя картину, по сравнению с которой и без того страшные планы, только что провозглашенные «у наших», кажутся романтическими: «Цицерону от» резывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вотшигалевщина!<...>Мы провозгласим разрушение <...> почему, почему опять-таки эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары, мы пустим легенды...»

А представьте себе, что все это — ночью. Представьте, что все это время Ставрогин, ускоряя шаг, идет по тротуару, а Петруша то семенит следом, то возле, то забегает вперед, по грязи, не обращая на нее внимания (Ставрогин все время — «наверху», Петруша — «внизу»). Они остановились всего два раза: первый, когда Петруша вдруг поцеловал — на ходу! — руку Ставрогина, второй, когда подошли к ставрогинскому дому. Представьте этот бешеный ритм движения, заданный Ставрогиным, и этот бешеный ритм речи, произносимой Петрушей (у Ставрогина лишь отдельные, короткие реплики)... Поразительная сцена, А главное, конечно, о чем идет речь:

«— Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-то мы и пустим... Кого?

— Кого?

— Ивана-царевича.

— Кого-о?

— Ивана-царевича; вас, вас! <...> Главное, легенду! Вы их победите, взглянете и победите. Новую правду несет и «скрывается»...» (Тайная циничная программа самозванства.)

Ставрогин — молчит.

Тогда Петруша сулит ему, пока суд да дело, устранить все текущие работы (и Шатова уступить, и с Марьей Тимофеевной покончить, и Лизу привести)...

«— Ставрогин, наша Америка? — схватил в последний раз его руку Верховенский.

— Зачем? — серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

— Охоты нет, так я и знал! — вскричал тот в порыве неистовой влобы. — Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий! <...> Помните же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице (опять «вверх») — Ю. К.).

— Ставрогин! — крикнул ему вслед (и «снизу»! — Ю. К.) Верховенский, — даю вам день... ну два... ну три; больше трех не могу, а там — ваш ответ!»

Так кончается глава, на такой вот ноте.

Первая журнальная публикация романа «с продолжением» имеет свое огромное преимущество, свое особое обаяние, свою неповторимость. Ее можно сравнить с первым исполнением-слушанием гигантской многочастной симфонии. Читатель-слушатель настраивается на определенный ритм, вовлекается в него, живет в нем и как бы сам — своим ожиданием — взвинчивает его. Между писателем и читателем надолго, иногда на год-два, возникает какое-то особое поле, особая атмосфера, какое-то более непосредственное взаимодействие, чем в случае публикации книги. Это как нельзя лучше отвечало каким-то свойствам художественного дара Достоевского и даже свойствам всей его натуры. Тут и его почти неискоренимый «недостаток» (отдавать «листы» прямо со стола в типографию) оборачивался уникальным достоинством. И Достоевский прекрасно сознавал все это, дорожил этим и придавал первой журнальной публикации своих романов (ритму, порядку, даже паузам) значение чрезвычайное, значение некоего «действа», некоей «мистерии».

Закрыв одиннадцатый номер «Русского вестника» за 1871 год на словах: «а там — ваш ответ!», оставив Ставрогина подымающимся вверх по лестнице, а Петрушу — внизу, перед калиткой, — с каким нетерпением, с каким напряжением читатель ждал следующей главы...

Вышел двенадцатый номер — продолжения нет. Первый, второй, третий номера 1872 года — нет, нет и нет. Нет целый год! Нет вплоть до одиннадцатого номера. Факт беспрецедентный. Уже одним этим первое исполнение «симфонии» было испорчено.

Лишь 14 ноября читатель получил наконец продолжение. Начиналось оно главой «Степана Трофимовича описали». Но он так и не узнал, что происходило в течение минувшего года, почему задержалась публикация, не узнал, что он получил, в конце концов, не совсем то, а точнее — совсем не то, что хотел дать ему Достоевский: следующей за «Иваном-царевичем» главой должна была быть глава «У Тихона».

Начиналась она так: «Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович (слуга. — Ю. К.), по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему в половине десятого с утренней чашкою кофе и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому...»

Ставрогин, как и обещал несколько дней назад Шатову, пошел к Тихону, пошел со своей «Исповедью»...

Но, повторяю, тогдашний читатель об этом так и не узнал; главу запретили. А в романе обещание Ставрогина сходить к Тихону так и осталось обещанием... И «громовое» признание Ставрогина в том, что Хромоножка — жена ему, прозвучало как гром среди ясного неба, между тем как оно было предопределено разговором с 1ихоном и последовало сразу же (через полчаса) после этого разговора. Ставрогин и появился в приемной Лембке пряно от Тихона (то есть должен был появиться)...

Первое исполнение «Бесов» было испорчено, не только задержкой, но, главное, запретом главы «У Тихона».

«НЕ КЛУБНИЧНОЕ, А ПОТРЯСАЮЩЕЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ...»

«Целомудрие» Каткова, «нецеломудрие» Достоевского, «нецеломудрие» спорной главы — такова, считается обычно, причина запрета. Каткова энергично поддержал Победоносцев, будущий обер-прокурор Святейшего синода (их доводы убедили Н. Страхова и А. Майкова).

Но оказывается: сам довод насчет «нецеломудрия» был не чем иным, как реваншем Каткова за то поражение, которое потерпел он в борьбе с Пушкиным и Достоевским еще в 1861 году, когда выступил против пушкинских «Египетских ночей» на точно тех же самых основаниях, на которых, спустя десять лет, запретил главу «У Тихона». Катков обвинил Пушкина во «фрагментарности» (тоже' «эстет») и «эротизме» (там, мол, изображаются «последние выражения страсти»). Достоевский, будто предвидя будущие обвинения в свой адрес, так отвечал Каткову:

«Уж не приравниваете ли вы «Египетские ночи» к сочинениям Маркиза де Сада? <...> Мы положительно уверены теперь, под этим «последним выражением» вы разумеете что-то маркиз-де-са-довское и клубничное. Но ведь это не то, совсем не то. Это значит, самому потерять настоящий, чистый взгляд на дело. Это последнее выражение, о котором вы так часто толкуете, по-вашему, действительно может быть соблазнительно, по-нашему же, в нем представляется только извращение природы человеческой, дошедшее до таких ужасных размеров и представленное с такой точки зрения поэтом (а точка зрения-то и главное), что производит вовсе не клубничное, а потрясающее впечатление» (19; 135).

«Да, дурно понимаем мы искусство. Не научил нас этому и Пушкин, сам пострадавший и погибший в нашем обществе, кажется, преимущественно за то, что был поэтом вполне и до конца» (19; 138). «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса» (20; 137). Да ведь привези Венеру Милосскую, пишет Достоевский, два века назад в Москву, впечатление ее на массу было бы самое грубое, может быть, соблазнительное: «...надо быть высоко очищенным, нравственно и правильно развитым, чтобы взирать на эту божественную красоту, не смущаясь. Целомудренность образа не спасет от грубой и даже, может быть, грязной мысли. Нет, эти образы производят высокое, божественное впечатление искусства. Тут действительность преобразилась, пройдя через искусство, пройдя через огонь чжиого, целомудренного вдохновения и через художественную мысль поэта. Это тайна искусства, и о ней знает всякий художник. На неприготовленную же, неразвитую натуру или на грубо-развратную даже и искусство не оказало бы всего своего действия. Чем развитее, тем лучше душа человека, тем и впечатление искусства бывает в ней полнее и истиннее» (19; 134).

И еще раз прямо о «Египетских ночах»: «...вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель, Вам понятно становится и слово: Искупитель <.,.> И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!» (19; 137).

Оценка «Египетских ночей» Достоевским оказалась (невольно) и великолепно точной самооценкой главы «У Тихона». Пушкин поставил вопрос: возможно ли переделать «египетский анекдот» — на «нынешние нравы»? Достоевский и ответил! Достоевский и реализовал гениальную эту возможность, усмотрев в пушкинских словах задание, завет для себя. Перечитаем «Египетские ночи». Перечитаем хотя бы сон Ставрогина (картина рая и — Матреша с кулачком). Перечитаем и вспомним слова Достоевского о «Египет^ ских ночах»: «Тут все составляет один аккорд, каждый удар кисти, каждый звук, даже ритм, напев стиха — все приноровлено к цельности впечатления» (19; 133). Не относятся ли они, эти слова, и к картинам самого Достоевского, чье прозаическое слово соединяет здесь воедино силу и поэзии, и живописи, и музыки? Клеопат-ра — гиена. Ставрогии — тигр. Оба уже лизнули крови. И оба, несмотря ни на какие вспышки «возрождения», зверьми и останутся. И вместо покаяния будут преступать и преступать, ведомые пресыщением и скукой и платя за каждый час, за каждое мгновение своей «фантазии» жизнями других...

Могли они оба, Катков и Достоевский, позабыть об этом столкновении, о споре вокруг «Египетских ночей»? Статья Достоевского о «Египетских ночах» так и называлась — «Ответ «Русскому вестнику». Достоевский совершенно сознательно, мужественно и тонко продолжил прежнюю борьбу на страницах... «Русского вестника»! О запрещенной главе я сейчас не говорю. Но вот в самом начале «Бесов» читаем стихи:

Век и Век и Лев Камбек,
Лев Камбек и Век и Век...

Для нас сегодня это непонятная деталь. А тогдашние читатели превосходно знали, что это — пародия Достоевского (1862 года), пародия, как раз и связанная со всей этой историей: журнал «Век» (редактор — Лев Камбек) и выступил против Пушкина, против «Египетских ночей», и был поддержан Катковым.

Несомненно: будь воля Каткова, и «Египетские ночи» Пушкина никогда бы не увидели света. Он запретил бы их, как запретил главу «У Тихона».

Через двадцать лет после столкновения с Катковым из-за «Египетских ночей», через десять лет после точно такого же столкновения с ним из-за «Исповеди» Ставрогина Достоевский в своей Пушкинской речи скажет: «А вот и древний мир, вот «Египетские ночи», вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фантастическими зверствами, сладострастием насекомых...» (26; 146). Нет, не только о «древнем мире» говорил он здесь. Каждое слово его жгло и мир современный, каждое относилось и к Ставрогину: Ставрогин — это и есть образ вековой преступности «барства» перед Россией, перед матерью, образ предельного социально-духовного растления, но это и высший художественный суд над этой преступностью, над этим растлением. Мог ли Катков, читая эти слова Достоевского, не вспомнить о прежних конфликтах? И не потому ли еще, публикуя Речь Достоевского, он за глаза ее хулил?

Но вернемся к доводу о «нецеломудрии», Я полистал «Русский вестник» за несколько лет — масса великосветских «амуров», пошлейших скабрезностей — игриво, весело, и, конечно без какой бы то ни было социально-духовной подоплеки. Почитал тогдашнюю печать. Ее не могли не читать Катков и Победоносцев, а потому не могли не знать, например, что на Петербургской стороне, в Бармалеевой улице находился «Дом милосердия» (о нем и без всякой печати все и всё знали в Петербурге), А в доме этом содержались «падшие» женщины, и было там специальное отделение для несовершеннолетних (от 9 до 15 лет), и в отделении этом в 1871 году находилось 42 девочки, и у каждой была своя история, и многие из этих историй — ничуть не лучше Матрешиной... А тут вдруг «Исповедь» им обедню испортила.

Да и все ли было сказано Достоевскому? Мог ли восхитить Каткова и Победоносцева величавый образ отца Тихона, ориентированный (вполне сознательно) на пушкинского Пимена? Уж вряд ли они пропустили, например, такой штрих: отец архимандрит осуждал Тихона «в небрежном житии и чуть ли не в ереси». А разве это для них не ересь, такие слова Тихона: «Полный атеизм почтеннее светского равнодушия»? Об этом «про себя», «между своими» можно поговорить, но на людях?! Зачем было позволять искушать «малых сих», то есть читателей? В запрещенной главе была такая концентрация самых больных вопросов, такое обострение их, что все официальное мировоззрение по швам трещало, — поэтому она и была запрещена. Не слишком ли наивно представлять таких прожженных идеологов и политиков, как Катков и Победоносцев, смирненькими блюстителями «целомудрия», и все? Им выгодно было свести к этому весь вопрос, тогда как дело состояло в глубоком мировоззренческом антагонизме их с Достоевским, Пушкиным, с искусством вообще. Да при этом они еще, как давно замечено, шантажировали Достоевского тем, что «публика», мол, может приписать грех Ставрогина самому писателю.

«ULTIMATUM»

Глава «У Тихона» была снята Катковым в готовой корректуре в декабре 1871 года. Достоевский едет в Москву (там — редакция «Русского вестника»).

2 января 1872 года: «Вчера оставил только визитные карточки Каткову и его супруге; сегодня же, несмотря на то, что Катков ужасно занят и, главное, что и без меня бездна людей поминутно мешают ему своими посещениями, — отправился в час к Каткову, говорить о деле. Едва добился: в приемной уже трое кроме меня ждали аудиенции. Наконец я вошел и прямо изложил просьбу о деньгах и сведении старых счетов. Он обещал дать мне окончательный ответ послезавтра (4-го числа). Итак, только 4-го получу ответ» (29, кн. 1; 222).

Задержка главы (а с ней и всей следующей части) прежде всего осложняет и без того сложные денежные расчеты. Серьезной опасности главе (и роману в целом) Достоевский, по-видимому, еще не видит.

4 февраля: «Вторая часть моих забот был роман (первая деньги. — Ю. К.). Правда, возясь с кредиторами, и писать ничего не мог; по крайней мере, выехав из Москвы, я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, все-таки будет не Бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие. И вот в то время, когда я ездил по кредиторам, я выдумал, большею частью сидя на извозчиках, четыре плана и почти три недели мучился, который взять. Кончил тем, что все забраковал и выдумал перемену, чтоб удовлетворить целомудрие редакции. И в этом смысле пошлю им Ultimatum. Если не согласятся, то уж и не знаю, как сделать» (29, кн. 1; 226).

Ultimatum — отвергнут. Но и Достоевский никаких принципиальных уступок не делает. Готов возобновить публикацию романа с апреля, но лучше — с августа.

Конец марта — начало апреля. Н. А. Любимову, редактору-исполнителю «Русского вестника»; «Без глупой похвальбы скажу публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, на-' помнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начнется зимний сезон, в котором роман мой будет первою новостью, хотя и очень ветхою» (20, кн. 1; 231 — 232).

Он все еще заботится о первом исполнении романа, о том, как сделать так, чтобы у читателей-слушателей вновь вспыхнул к нему интерес. Он уверен, что это ему удастся, и уверенность эта больше всего связана с главой «У Тихона». Он уговаривает, почти умоляет Любимова, противореча себе:

«Мне кажется то, что я Вам выслал (глава 1-я «У Тихона», 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Все очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии, Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела, это целый социальный гип в моем убеждении, наш тип, русский, человека праздного, не по_желанию быть праздным, а потерявшего связи со всеми родным^ и. главное^веру. развратного из тоски, но' совестл1<вого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами ^ это явление .серьезное.^ .Клянусь, 'что оно существует в действительности» (29, кн. 1; 232).

«Все очень скабрезное выкинуто...» — Ничего «скабрезного» и не было.

«Главное сокращено...» — Ср.: «Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела...»

19 июля. Н. А. Любимову: «В весьма большом беспокойстве о том, начнется ли печатание в июльском номере? Иначе не пойму, какие намерения редакции насчет этой третьей части,

Нахожусь тоже в недоумении, доходят ли мои письма в редакцию (и посылки романа)?» (29, кн. 1; 251).

22 сентября. Достоевский собирается ехать в Москву — решать вопрос о спорной главе. Просит родственницу разузнать: «Когда ждут в Москву Михаила Никифоровича? Простите, что так досаждаю, но мне ужасно нужно. <...> В случае Вашего ответа, что ждут, например, недели через две, и я, хоть и опоздаю приездом, но приеду в Москву не ранее как через две недели. Если же не приедет долго, то, нечего делать, придется сию минуту отправляться в Москву и объясняться с одним Любимовым (который, впрочем, уже уведомил меня 1-го августа, что без Каткова не может ни на что решиться)» (20, кн. 1; 253).

9 октября (уже из Москвы): «С Любимовым по виду все улажено, печатать в ноябре и декабре, но удивились и морщатся, что еще не кончено. Кроме того, сомневается (так как мы без Каткова) насчет цензуры. Катков, впрочем, уже возвращается: он в Крыму и воротится в конце этого месяца. Хотят книжки выпускать ноябрьскую 10 ноября, а декабрьскую 1-го декабря, — то есть я должен чуть ли не в три недели все кончить. Ужас как придется в Петербурге работать (20, кн. 1; 254).

Наступают решающие дни.

24 октября. Это последняя дата в записных книжках к «Бесам» (11; 302). Судя по ним, надежда отнюдь не потеряна: остались следы живой работы над сценой Ставрогин — Тихон (11; 305–308). Возможно, эта работа велась и несколькими днями позже 24 октября (поскольку для одного дня здесь слишком много исписано страниц).

Катков вернулся в конце октября — начале ноября.

14 ноября. «Русский вестник» выходит с продолжением «Бесов», но без главы «У Тихона».

В какой день, в какой час все решилось? Как? Мы не знаем.

Но день этот слишком многое предопределил в судьбе романа, и не только романа.

Знаем только, что Достоевский предпринимает последнюю отчаянную попытку спасти главу — хотя бы для будущего.

После известных нам по каноническому тексту последних строк о:1 предлагает добавить еще всего только две-три строчки. Если б они были приняты, это выглядело бы так (курсив мой):

После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки [но никому не изве<стные>]. Я очень ищу их. [Может быть, и найду, и, если возможно будет...] Finis» (12; 108).

Сколько скрыто за этими строчками и сколько они обещали! След титанического труда. Последняя надежда.

«Я очень ищу их» — читай: я не отрекся, Я пока принужден. Я очень хочу восстановить главу. Но мне не дают...

И — не дали. Катков предъявил свой Ultimatum, и строчки эти были выкинуты. Он-то знал, чтó вырастет из этих зерен.

Вместо публикации главы Достоевский должен был наскоро привести последнюю часть романа в соответствие с ее, главы, отсутствием, а писалась-то она — в прямо противоположном духе.

Прибавьте сюда еще слишком хорошо известную (чисто денежную) зависимость Достоевского от Каткова. У кого возникнет хоть малейшее сомнение в том. что, будь он в этом отношении так же независим, как Толстой, он бы и буквы не уступил Кат-козу? Но... Каткову не понравилась глава Достоевского — и он ее снял. А Толстому не понравился Катков — и он от него ушел, перестал у него печататься (так было с последней частью «Анны Карениной»). У него и мысли не было, чтобы кто-то посмел им командовать: «Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю» (21–22 мая 1877 года, Н. Страхову). Тут и графское взыграло: Катков недоволен мной?1 Так это же все равно, что мой форейтор мной недоволен... Тем больнее читать письма Достоевского Каткову — оправдания с задержкой, просьбы дать денег вперед. Деньги... А ведь Катков платил Толстому за лист вдвое-втрое больше, чем Достоевскому, и последний знал об этом...

До сих пор слышишь частый вопрос: но ведь были же у Достоевского отдельные прижизненные издания «Бесов», — почему же туда не вошла глава? Множественное число здесь не годится. При жизни его было всего одно-единственное отдельное издание (тиражом в три тысячи экземпляров). И оно было почти тем же самым, что и журнальное, и фактически не могло быть иным. Более того: кое в чем оно было смягчено по требованию цензуры. Оно и набиралось почти параллельно с журнальным. И набор его тоже был остановлен до конца 1872 года (пока решался вопрос о главе). И отдельный том «Бесов» вышел а 20-х числах января 1873 года, то есть спустя всего несколько недель после завершения журнальной публикации, К тому же Достоевский, едва закончив ее, приступил к работе в «Гражданине» (еженедельник!). Он был утвержден редактором 20 декабря, а все хлопоты, связанные с этим, начались и того раньше, и они отнимали массу времени и сил. В конце декабря он уже отправил первую рукопись для еженедельника в типографию. Две корректуры книги вычитывала Анна Григорьевна, и только третью, авторскую, сумел вычитать сам Достоевский. Произведите простой расчет времени. учтите сложившийся переплет обстоятельств — и убедитесь в полной — даже физической — невозможности что-либо сделать для восстановления главы. Ни часа, ни щели просвета не было. А цензура? А Катков и Победоносцев с их связями? Да и никак не мог Достоевский рвать с обоими в этот момент (а ведь публикация главы означала бы такой разрыв). Победоносцев, например, помог ему сделаться редактором «Гражданина». И Катков — помог. А в результате — полная унизительная безвыходность в защите самого дорогого (в то время), самого выстраданного труда своего.

Был только запрет. Только безвыходность. Никакого отречения не было, И ни о каких благодарностях Достоевского Каткову, кажется, неизвестно.

«ЕСЛИ ВОЗМОЖНО БУДЕТ...»

В 1871–1872 годах читатель «Бесов» обошелся без главы «У Тихона», не подозревая о ее существовании.

В 1905 году Анна Григорьевна публикует отрывок оттуда.

В 1922-м глава под названием «Исповедь Ставрогина» появляется в крайне малотиражных специальных изданиях.

В 1926-м она включается в Приложение к «Бесам» из Полного собрания художественных произведений Ф. М. Достоевского в 13-ти томах (т. 7).

В 20-х годах о ней публикуется довольно много исследований.

В 1935-м — неудача эксперимента Л. Гроссмана (включить главу «У Тихона» в корпус романа) и победа «эксперимента» Д. Заславского (запрет «Бесов») — на 22 года.

В 1957-м — в Примечаниях к «Бесам» (том 7-й 10-томного издания, с. 730) заявляется об отказе самого Достоевского от этой главы (?!). Это уже либо циничная ложь, либо вопиющее невежество.

В 1974 году «Бесы» выходят в 10-м томе Полного — 30-томного — собрания сочинений Ф. М. Достоевского без нее.

В том же году, в 11-м томе, она публикуется в наиболее адекватном пока виде. Вариант ее — в 12-м томе (1975).

В 1984-м «Бесы» снова появляются без этой главы (в 12-томном издании Библиотеки «Огонька»).

Ни разу за 115 лет глава не вошла в текст романа.

Еще и еще раз зададимся вопросом: почему? почему тот злосчастный 1872 год продлился больше века? почему и сегодня (здесь) побеждает Катков?

Если не обманывать себя, то нет тут никакого другого ответа, кроме: да именно потому, что он победил тогда. Просто потому, что Катков запретил главу — вопреки воле Достоевского. Вот и все.

Не будь воли Каткова, все было бы по воле Достоевского. Мы до сих пор расплачиваемся за преступление Каткова перед нашей культурой и не отдаем себе в этом отчета, обманываем себя.

Мы сетуем на судьбу, на случайность, на историю, мы поругиваем Каткова, но до сих пор издаем и читаем гениальный роман — искалеченным, читаем Достоевского не по Достоевскому, а по Каткову. Мы успокаиваем себя тем, что Достоевский все-таки выпустил роман без главы «У Тихона», забывая, что это было не отречение, а запрет, с которым он вынужден был смириться. Мы забываем или не знаем о тех муках, которые он при этом пережил. И мы постепенно привыкли к этому как к норме, и нас уже не потрясает, что эта «норма» родилась из преступления и узаконила его. Мы с этим — примирились. А когда возникает вопрос, не восстановить ли главу в тексте романа, не восстановить ли хотя бы «в порядке эксперимента», мы охотнее ищем академические» аргументы «против», чем живые доводы — «за».

Но ведь нет сейчас воли Каткова.

Но ведь осталась глава (пусть немного поврежденная), и мы знаем, читаем ее.

И мы знаем волю Достоевского, столь чудовищно попранную. Так что же нам делать?

По-моему, одно-единственное — просто осуществить эту волю: публиковать «Бесы» вместе с главой «У Тихона», под одной обложкой, публиковать в основном корпусе, после главы «Иван-царевич», или у» во всяким случае (пока) в приложении, тут же, при романе, публиковать — с соответствующим комментарием. Это будет и научно, и справедливо.

Другой вопрос — о текстологических трудностях восстановления наиболее оптимального варианта главы (см. об этом в Примечаниях к «Бесам»: 12; 236–246). Далеко не все они еще преодолены, а может быть, и не все (пока?) преодолимы. Но когда авторы Примечаний пишут: «Поэтому в настоящее время мы не имеем возможности включить главу в текст романа» (12; 246), — мне кажется, они недооценивают прежде всего свой собственный, уже огромный, труд. На самом деле — такая возможность есть, и они сами начали ее осуществлять. Ведь пишут же они: «Глава мыслилась Достоевским как идейный и композиционный центр романа» (12; 239). Так где же лучше быть этому центру, в романе или за романом, если он — есть, есть не в мечте, а в своей художественной плоти? Ведь цитируют же они отчаянные строчки, в которых слышен голос все еще не сдающегося Достоевского: «После Николая Всеволодовича оказалось, говорят, какие-то записки, но никому не известные. Я очень ищу их. Может быть, и найду, и, если возможно будет...» Но ведь действительно — «оказались», действительно — нашлись. Так почему же невозможно?

Глава «У Тихона» опубликована в 11-м томе Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского. Опубликована таким же огромным тиражом, что и сам роман в 10-м томе: 200 тысяч! Пусть это еще не оптимальное решение, но самое-то важное достигнуто: глава не искажает суть замысла Достоевского, она доносит его до читателей, которые читают ее и все равно — мысленно — включают в роман.

Для А. Долинина, Л. Гроссмана, М. Бахтина, великих знатоков Достоевского, вообще и вопроса о включении в роман главы «У Тихона» не было, они и не читали, не представляли «Бесов» иначе как с этой главой, на отведенном ей — центральном — месте. После опубликования главы в 11-м томе и сотни тысяч читателей — включают ее в роман. Это же факт, и факт решающий. Стало быть, реально-то вопрос о включении уже решен. Уже и в данном виде глава начала прекрасно работать. Но все-таки — как ее включает в роман обычный читатель? Далеко не всегда квалифицированно чаще — не туда, кособоко. Он читает роман, потом — отдельно — главу, не представляя, как правило, всю точность, глубину, красоту замысла Достоевского. Так почему же ему не помочь? Зачем усложнять ему работу, и без того очень трудную? Почему не сделать следующий шаг?

Мы знаем историю запрета главы (хотя, наверное, в этой истории откроются еще со временем не менее драматические страницы). Нам выпало невероятное счастье — сохранились, не сгорели, не затерялись ее варианты (а может, найдутся и новые материалы) Вот если бы пропали, беда была бы непоправимой. Так в чем же дело?

Может быть, мешает, завораживает сама длина времени? Больше века прошло. Все отдалилось. Да и в самом деле, этот век словно засыпал зияющую брешь, притупил боль от катковских «художеств». Ну так вообразим, что все это происходит сегодня, сейчас, прямо на наших глазах. О, как бы мы возмущались! Как мечтали бы «вживить» отрезанное,

Еще вообразим: а если бы все было так (годовая борьба на наших глазах), но вдруг — в самый последний момент — нет Каткова (но нет и Достоевского), а решать — нам самим и при наличном материале? И если бы нам вдруг сказали: публикуйте согласно воле Достоевского. Какая страшная и счастливая ответственность. Неужели бы мы отреклись от нее? Неужели бы сказали: нет, пусть все идет так, как шло, без главы, а уж потом когда-нибудь мы опубликуем и ее? Да уверен: мысль бы такая не шевельнулась. Невозможное бы сделали, чтобы вышло по Достоевскому, а не по Каткову.

Короче: потери от включения в роман главы «У Тихона» минимальны (по правде говоря, я их почти не вижу), приобретения — максимальны.

Так не стоит ли ради такого дела — удвоить, утроить усилия, чтобы преодолеть эти самые текстологические трудности (а в главном они уже преодолены), чтобы издать, наконец, «Бесы» не по Каткову, а по Достоевскому, по его полной воле? Это же и будет актом восстановления справедливости, истины, красоты. А она прекрасна, эта глава, И «Бесы» без нее — это же все равно, что «Братья Карамазовы» без «Великого инквизитора», «Гамлет» без монолога «Быть или не быть...», это все равно что Шестая симфония Чайковского без финальной части или римский собор святого Петра без своего центрального купола.

В самом деле: какие же муки испытал Достоевский, когда ему запретили такое. Об этом можно только догадываться, но и догадываться об этом — больно. Вспомним портрет Достоевского работы Перова. Вспомним: май 1872 года. Перед нами не просто Достоевский в момент работы над «Бесами», не только художник, борющийся с бесовщиной и одолевающий ее, перед нами художник, которому реальные бесы только 410 запретили любимую главу, но он еще не оставил надежды отстоять ее, собирается для новой схватки с ними, он еще не знает, что произойдет в конце октября, когда Катков вернется из Крыма, и никому вообще еще не известно, чтó произойдет с этой главой (и с романом) в 1935 году...

Однажды я читал Ахматову, и вдруг:

Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни...

Но это же прямо о нашей главе!

Лучшего эпиграфа ко всей истории этой несчастной и великой Главы, лучшею образа ее трагической судьбы, мне кажется, нельзя и найти.

Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни;
Кто знает, как тихо в доме,
Когда не вернулся сын...

Мы — знаем, и знаем слишком, слишком хорошо. А потому — вернемся к главе — я убежден: восстановление ее — дело не только да и не столько «академическое», тут дело высокого принципа, о «тоске по идеалу» тут речь. Должна, должна быть восстановлена справедливость. И это восстановление — маленькая живая частичка восстановления всей справедливости, а вся справедливость и состоит из бесконечных живых частичек, будь то строчки, стихи, романы, картины, соборы, будь то мысли, люди, имена.

«Может быть, и найду, и, если возможно будет...» Уже не только возможно, но и необходимо, но и неизбежно.

Глава «У Тихона» — как она есть и сейчас — это же все равно что купол собора, расписанный гениальными фресками, пусть поцарапанными, с выщербленными местами, с отбитыми кусками. И уже произошло самое, самое главное: доступ к нему — открыт. Благодарение тем, кто это сделал. Но ведь ему-то самому лучше вернуться туда, в собор, где он родился и откуда его выдрали с мясом. И собору его так не хватает. Они уже больше ста лет друг друга не видели.

Есть ли еще история, подобная этой?

В кн.: Достоевский Ф. М. Бесы. Ижевск: Удмуртия, 1990. С. 3–21


1 Здесь и далее текст цитируется по Полному собранию сочинений Ф. М. Достоевского в 30-ти томах. В скобках указаны номер тома и номер страницы.

2 Наиболее полный обзор литературы о «Бесах» см.: Достоевский Ф. М. Полное собр. соч.: В 30 т. Т. 12. М.: Наука, 1975. С. 153–370. См. также: Сараскина Л. И. «Бесы» — роман-предупреждение. М.: Совет. писатель, 1990; а также раздел «Прозрения и ослепления (о "Бесах")» в нашей книге «Достоевский и канун XXI века» (М.: Совет. писатель, 1989. С. 201–342).

17